Через площадь, уверенно рассекая людской поток, шла невысокая светловолосая девица со знаком Ордена Змееловов, вышитым на левом рукаве форменного камзола с крупными стальными пуговицами. Та самая, которая породила гибельную мелодию-удавку, что захлестнула и уничтожила мое родовое гнездо, та, которой я сама перебила пальцы, чтобы девушка больше не могла играть на своем инструменте. Она шла, мягко улыбаясь, но ее глаза напоминали две бледно-голубые стеклянные пуговицы – пустые, холодные. Ровина непременно бы еще добавила «бездушные», потому что не отражалось в этих глазах ничего, что можно было бы назвать душой. Взгляд выгоревшего дотла человека, расставшегося с надеждой на лучшее и живущего лишь одним днем – сегодняшним.
– Что же вы, уважаемая, так с больной женщиной обращаетесь? – Девушка подошла ближе, остановилась в пяти шагах от слегка побледневшей горожанки, помогая подняться трясущейся как осиновый лист кликуше, кутающейся в засаленные лохмотья. – Нехорошо получается. Старого человека обижаете.
Голос у девицы, на поясе которой висела приметная кобура с кажущимся слишком большим для хрупкой ладошки револьвером, вдруг стал ласковым, нежным. Она торопливо расстегнула застежку своего плаща и аккуратно укрыла им костлявые плечи кликуши – ни дать ни взять любящая внучка, трепетно заботившаяся о полоумной, но по-прежнему любимой бабушке.
– Напугали тебя, обидели… – Ганслингер улыбнулась. – Бабуля, что на людей-то бросаешься? Видишь чего или просто так, солнышко глаза слепит, сквозь туман почудилось?
– Видела! – Кликуша яростно перекрестилась и вцепилась в рукав ганслингера покрепче, чем утопающий – за веревку. – Как есть – видела! Не человек это, нелюдь поганая, болотная! Трясиной от нее тянет, и лицо распухшее, как у покойника!
– Как есть больная на голову. – Тетка отступила на шаг, отгораживаясь от кликуши корзиной, накрытой клетчатой салфеткой. – Она на всех бросается, будто глаза выесть хочет. Который год по улицам бродит, во всех пальцами своими немытыми тычет, всех стращает…
– Если она сумасшедшая, как ты утверждаешь, – ганслингер выпрямилась, в голубых глазах мелькнула черная тень безумия, страшного, неистового, – то почему трясешься от страха?
Выстрел грянул столь неожиданно, что я вздрогнула и выронила посох, запоздало зажав уши ладонями. По площади пронеслась тугая волна жара, в воздухе запахло паленой шерстью и тяжелой, приторной гнилью. Кто-то закричал, кто-то поспешил скрыться от греха подальше в маленьком переулке, ведущем прочь с площади, но большинство горожан осталось, с брезгливым любопытством на лицах рассматривая распростертое на камнях тело.
Уже не человеческое.
С бочки мне было видно лишь перепачканное зеленоватой слизью платье, обтянувшее разбухший, бесформенный комок плоти, не имеющий ни рук, ни ног. Пустые рукава касались упавшей на бок корзинки, а из-под коричневого подола выглядывало нечто вроде тугого рыбьего хвоста, покрытого белесой, почти прозрачной кожей. Длиннющий, похожий на обрывок свадебной фаты плавник распростерся по камням, тонкие, почти прозрачные хрящики-иглы серебряными нитями сверкали в неярком солнечном свете.
– И правда, болотница, – негромко произнес худющий, похожий на живой скелет парень, вытянув шею и привстав на цыпочки, стараясь разглядеть труп нелюди с безопасного расстояния. – Во дает бабка, и впрямь нечисть на ровном месте углядела.
Ага, углядела. А если бы ошиблась? Ганслингер стреляла не раздумывая, опираясь лишь на предположение полоумной старухи, оказавшейся нетренированной «зрячей». Бывает такое, что людей, обладающих даром видеть сокрытое, некому учить. Некому объяснить им, что они не сумасшедшие и те вещи, которые они иногда умудряются рассмотреть в пустой комнате, существуют на самом деле, а не в их воображении. И тогда «зрячие» либо убеждают себя в том, что им просто чудится, и стараются не обращать на это внимания, либо тихонько сходят с ума в бесплодных попытках объяснить близким причину своих страхов и редкой нелюбви к темноте.
– Молодец, бабушка. – Ганслингер ласково потрепала старуху по впалой щеке. Будто собаку погладила, право слово. – Будешь мне помогать справляться с ними? С нелюдью? Ты мне только покажи, где они прячутся, и я все сделаю, чтобы они перестали тебя пугать, а весь город узнал бы, что на самом деле ты не полоумная, а очень мудрая и зрящая в корень многих бед почтенная женщина. Ты же хочешь жить в теплом доме, носить хорошую одежду, есть вкусную еду и, что самое главное, – не бояться выходить на улицу? Если поможешь мне, я помогу тебе, и все будут довольны и счастливы. Договорились?
Вот только этого и не хватало нам с Искрой! Как я успела понять из разговоров с Михеем, Ордену Змееловов разрешалось убивать нелюдь везде, где бы она ни была обнаружена: хоть посреди оживленной улицы, хоть в жилом доме, невзирая на свидетелей. Каралось только убийство человека, но и то лишь в том случае, когда не удавалось доказать связь погибшего с нечистью. Те же, кто заключал договор на крови, откупаясь от нелюди чужой смертью, подлежали казни на месте без разбирательства вины.
Змееловы безжалостны и беспощадны даже к себе подобным, чего уж говорить о чужих, и если ганслингер с безумием в льдисто-голубых глазах обойдет город в компании «зрячей», безотчетно выделяющей нечисть среди людей, отстреливая каждого, на кого укажет палец старухи, Госпожа Загряды все-таки вмешается. А когда это случится, прольются реки крови.
Увести ромалийцев от беды подальше я не успею, а сберечь всех никому не удастся. Девушка-ганслингер просто не представляет, что может отозваться в ответ на ее попытку в одиночку вычистить город, и потому хватается за любую возможность выслужиться, дать выход своей ненависти, искалечившей ее куда хуже, чем я когда-то.